| Для конкретного представления общего и отличного в пафосе русского критического реализма и реализма социалистического, как это проявилось в лучших творениях русского критического реализма конца прошлого века, с одной стороны, и в первых замечательных произведениях русского социалистического реализма начала нашего века, с другой, рассмотрим художественную разработку одной и той же темы — темы «детей солнца»— у таких великих писателей, как Достоевский и М. Горький.
Особая важность темы для обоих писателей не подлежит сомнению: Достоевский трижды обращался к ней (вначале за-думал раскрыть ее в романе «Бесы»1, а позднее осуществил
свой замысел в романе «Подросток» и в рассказе «Сон смешно¬го человека»), а М. Горький свою пьесу «Дети солнца» создал в год первой русской революции.
Общим, что роднит двух разных писателей, является их высокая мечта о воссоединении людей в едином человеческом братстве. Вот как это выражено у Достоевского.
Рассказывая Аркадию Долгорукому, герою романа «Подросток» о своем сне, в котором ему привиделась картина Клода Лоррена «Асис и Галатея», Версилов замечает, что приснилась она ему не как картина, а «будто какая-то быль». Предстал во сне уголок греческого архипелага, «время как бы перешло за три тысячи лет назад, голубые ласковые волны, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, заходящее зовущее солнце...». «...О, тут,— восклицает Версилов,— жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные; луга и рощи наполнялись их песнями и веселыми криками; великий избыток непочатых сил уходил в любовь и в простодушную радость... Золотой век — мечта самая невероятная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь свою и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки, без которой народы не хотят жить и не могут даже умереть! И все это ощущение я как будто прожил в этом сне, скалы и море и косые лучи заходящего солнца — все это я как будто еще видел, когда проснулся и раскрыл глаза, буквально омоченные слезами. Помню, что я был рад. Ощущение счастья, мне еще не-
известного, прошло сквозь сердце мое даже до боли; это была всечеловеческая любовь».
Своеобразное продолжение получают мотивы, прозвучавшие в сне Версилова, в рассказе Достоевского «Сон смешного человека». И здесь будет идти речь о «счастливой, безгрешной земле»— земле, на которой все «всюду сияло каким-то праздником и великим, святым, достигнутым,, наконец, торжеством». «Дети солнца, дети своего солнца, о как они были прекрасны!»— восклицает рассказчик, повествуя о приснившейся ему планете, где царили любовь, счастье, духовная общность между ее обитателя¬ми. Однако «Сон смешного человека», подзаголовком к которому писателем поставлено «фантастический рассказ», основан на мучительной для рассказчика антитезе. Жизни людей этой плане-ты противопоставлена жизнь Земли, которая характеризуется «смешным человеком» как жизнь, исполненная всеобщей розни, вражды, порока, жестокости. И все же тем не менее рассказ отнюдь не пессимистичен. Рассказчик, проснувшись, ясно осознает, что именно такой, какой явилась ему в его сне жизнь иной планеты, может и должна стать жизнь людей Земли. Он провозглашает: «...я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей».
Чтобы понять внутреннее обоснование оптимистического, а не пессимистического разрешения Достоевским поставленной в рассказе проблемы всечеловеческого братства и счастья, нужно осмыслить значение начальной ситуации, которая описана в «Сне смешного человека», и его концовки.
В начале рассказа «смешной человек» говорит о том, что всю жизнь он был смешон для окружающих, да и сам себя, причем больше всех других, считал непоправимо смешным человеком, узнавая «с каждым годом все больше и больше» о своем «ужасном качестве». Кроме того, в последнее время в нем «нарастала страшная тоска» вследствие возникшего убеждения, «что на свете везде все равно». Жизнь стала для него невыносима, и он уже два месяца вынашивал мысль о самоубийстве. Однажды в один особенно мрачный ноябрьский вечер, возвращаясь домой, он смотрел на «ужасно темное небо», «разорванные облака», «бездонные черные пятна» между ними и на одном из пятен заметил звездочку, которая «дала» ему «мысль» с необходимости теперь, немедленно застрелиться. «А почему звездочка дала мысль—не знаю»,— добавляет рассказчик. Но он «положил, что это будет непременно уже в эту ночь», и осуществил бы это намерение, если бы не «эта девочка»...
Дальше и идет короткий рассказ о восьмилетней девочке в платочке, одном платьишке, в мокрых разорванных башмаках, которая тогда, когда он смотрел на небо, вдруг схватила его за локоть, отчаянно крича: «Мамочка! Мамочка!» в надежде, что
он придет на помощь ее маме. «Смешной человек» продолжал идти, хотел прогнать ее, но, как он рассказывает, «она вдруг сложила ручки и, всхлипывая, задыхаясь, все бежала сбоку и не покидала меня. Вот тогда-то я топнул на нее и крикнул. Она прокричала лишь: «Барин, барин!..», но вдруг бросила меня и стремглав перебежала улицу: там показался тоже какой-то прохожий...»
Чем же объясняет герой рассказа свой поступок, почему он не помог несчастной девочке? Его ответ таков: он ее очень по-жалел, «до какой-то даже странной боли». Но перед ним возник вопрос: «Ведь если я убью себя, например, через два часа, то что мне-девочка и какое мне тогда дело и до стыда и до всего на свете?.. Ведь я потому-то затопал и закричал диким голо¬сом на несчастного ребенка, что, дескать, не только вот не чувствую жалости, но если и бесчеловечную подлость сделаю, то теперь могу, потому что через два часа все угаснет». Эти вопросы «смешного человека», которые он, придя домой, сев за стол и положив револьвер перед собою, задавал себе, отдалили роковой выстрел, и он, неприметно для себя, заснул и увидел тот сон о иной, блаженной земле, «о детях солнца», который и возвестил ему истину, возвестил «новую, великую, обновленную, сильную жизнь». |